Новый перевод на русский язык "Путь Абая" - Фрагменты

24.11.08 | Xurshid

http//photoload.ru/data/28/e2/09/28e209b61a522a0ae1cb9f5959c792.gif

"Путь Абая" - Фрагменты
Новый перевод на русский язык А.Кима
Издатель: Алматы,"Жібек жолы"
Т. 1; Т.2. - Фрагменты

Известный писатель Анатолий Ким - автор нового перевода на русский язык романа-эпопеи «Путь Абая». Сегодня готовы первые два тома, на перевод которых, по словам А. Кима, ушли год и два месяца. По его мнению, это достойная работа в дни празднования 110-летия классика. «Путь Абая» – великое произведение всех времён. Это не просто роман-биография, исторический роман. Это – роман о целой цивилизации, которая существовала на протяжении тысячелетий», - сказал Анатолий Ким.

"Путь Абая" - Фрагменты
Перевод на русский язык А.Кима


Том 1

Фрагмент 1

Сгущались вечерние сумерки. На глазах зарождалась темнота. Казалось, изо всех углов комнаты неслышно выступала ночь и постепенно наполняла собою весь большой дом. Это было самое просторное жилье из всех зимников Жидебая. Дом двух матерей Абая был богатым, большим, гостеприимным. Внутреннее убранство его отличалось обилием роскошных ковров, узорчатых домотканых паласов, вдоль стен высокими стопками пестрели одеяла самых разных ярких расцветок. Здесь и жил Абай рядом с любимой бабушкой и родной матерью. Еще не зажигали светильников, дома почти никого нет, народ хлопочет на улице, устраивая скот на ночь.
У окна сидел на корточках Абай и, опираясь локтями на низкий подоконник, подперев ладонями подбородок, задумчиво смотрел на позлащенные солнцем далекие вершины Чингиза. Вдруг, оказавшись в непривычном одиночестве, он надолго замолк и весь превратился в слух и отдался созерцанию.
В комнате, кроме него, сидела на полу, на своей постоянно раскрытой постели, старенькая Зере и качала на коленях младенца, трехлетнюю внучку, дочь младшей жены Кунанбая, красавицы Айгыз. Бабушка привычно, монотонно тянула колыбельную песенку. Это была старинная колыбельная, ее теперь никто не пел, и только от дряхлой Зере Абай слышал ее. С самого малого возраста Абай любил слушать эту песню, засыпал под нее, и она была для него такою же родной и любимой, как сама бабушка. Сколько раз он ни слышал ее – в ней не менялись ни слова, ни напев, она была навеки верна тем, кому ее пели, как само материнское сердце. Для Абая эта простенькая, бесхитростная песенка звучала как напев мирных сумеречных вечеров на родине. Тоскливый, монотонный мотив ее дожил до старости Зере, сам ничуть не изменившись. И смотревшему в окно Абаю хотелось, чтобы голос ее, порой печальный, а порой бесконечно ласковый и любящий, никогда не смолкал.
С того дня, как перекочевали на зимовье, Абай по вечерам неизменно остается наедине с бабушкой. Он сам не может себе объяснить, почему так хочется ему быть рядом с нею. Едва подступит вечер, стада возвратятся с пастбищ, Абай идет в дом младшей матери Айгыз, берет на руки маленькую Камшат и приносит ее к бабушке Зере. Он ласкает ребенка, играет с нею, и когда девочка утомится и захочет спать, передает ее в руки старушки.
Камшат не сразу засыпает, и в полумраке сумерек, когда старая Зере перестает петь, полагая, что ребенок заснул, у девочки вдруг вздрагивают ресницы, она открывает глаза. И в полудреме, сонно моргая глазками, принимается хныкать, словно прося продолжения пения.
Час заката Абай всегда проводил в отстраненном молчании. Ему хочется побыть наедине с самим собой. Старенькая бабушка не мешает. Если же вечер застает его вне дома, он уходит подальше от аула, взбирается на вершину какого-нибудь холма. В золотом и багровом степном закате таится для него некая притягательная одухотворенная сила, перед которою он, как перед вышним повелителем, оказывается в сладком молитвенном душевном волнении. И сейчас также – слухом он обращен к бабушке, глаза его блуждают по высокому гребню Чингиза, пылающему огненной короной. Но с заходом солнца золотистое сияние вершин угасает, и в подступающей синеве ночи хребты Чингиза, удаленные верст на двадцать от Жидебая, уходят в глубину неизмеримого пространства. И похожие то на гребень бегущей волны, то на замерших неприступным строем великанов, зубчатые вершины постепенно отдаляются, погружаясь в густеющую темноту ночи.
Что происходило там, в горах, пока еще не известно в ауле. О набеге здесь не знают, но уже дошел слух, что бокенши, все до единого очага, изгнаны из Карашокы, что они, со слезами и воплями проклятий, покинули свои старинные зимовья. Всем было ясно, что на родные пределы Чингиза надвинулись страшные события. Абай тоже догадывался об этом.
Пронизывающий холод, стекающий с гор, замораживает души людские, делая их черствыми и жестокими. И только звуки бабушкиной нежной колыбельной – она, единственная, может устоять против холода человеческих сердец. Обладая какой-то необыкновенной покоряющей силой, эта тихая, едва слышная, напеваемая трепетным старческим голосом песенка способна спасти мир. Абай постиг это не умом, но сердцем, и перевел свой посветлевший взгляд с горных вершин на небо.
Там, в вышине, полноокруглая жаркая луна, плывя в темно-синей бездонной глубине неба, пробиралась среди скопления вздыбленных черных облаков. Она играла, то прячаясь за них, то совершенно неожиданно и резво выскакивая из-за них. Абай засмотрелся на эту лунную игру и вскоре забыл о своих невеселых раздумьях.
Луна прыгнула сверху на груду лохматых облаков, исчезла в них, и вдруг вынырнула совсем в неожиданном месте, игриво, убыстряя свой бег, двинулась вперед, опять спряталась за тучку, словно играя в прятки – и вдруг с ясной улыбкой во все полное лицо явилась в чистом синем широком проеме.
В следующий миг, прищуриваясь, словно заигрывая, она одним краем ушла за облако, слегка притушив свое яркое сияние. Абай впервые увидел такую игривую, развеселую луну. Когда напоследок, скакнув над краем тучи тоненьким серпиком, она быстро спряталась – на этот раз надолго – Абай невольно рассмеялся, удивляясь ее проказливости. Она была как непоседливый ребенок, шаловливое милое дитя.

Фрагмент 2

В неблизкий аул Суюндика посланцы прибыли уже в поздние сумерки. Лишившись своего зимовья, Суюндик зазимовал в стойбище Туйеоркеш – Верблюжьи Горбы, что в дальнем углу округи Караул. Аул Суюндика, большей частью своих очагов, сейчас бытовал в юртах. Зажиточный аул, имевший довольно большое количество скота, насчитывавший и достаточное число людей, еле уместился в старых зимниках, не успев построить новых. И когда пришло первое тепло, пригрело весеннее солнышко, аул сразу же перешел жить в войлочные юрты.
В большой белой юрте Суюндика было тепло, весь дом заставлен домашним скарбом, перевязанными вьюками, сундуками, горой чем-то набитых мешков. Стены сплошь завешены коврами и узорчатыми войлочными кошмами.
Все еще ходившему в саптама, в сапогах с длинными войлочными голенищами, и в теплом бешмете с беличьим подбоем, Абаю не должно было замерзнуть в добротном войлочном доме Суюндика. Правда, этой весной ему впервые приходилось ночевать в юрте. Здесь был прохладный, свежий воздух, дышалось полной грудью. Весной, после духоты зимников, первые юрты, поставленные на открывшейся от снега земле, всегда были людям в радость...
Посреди просторного войлочного шатра на низком круглом столике стояла каменная лампа, дававшая тусклый желтый свет. В полумраке сидели сам бай Суюндик, его байбише, сыновья Адильбек и Асылбек, а также прибывшие гости. Но находилась здесь еще одна душа, чье присутствие озаряло словно весенним светом сумрачное кочевническое жилье. Это была дочь хозяина, Тогжан.
Она уже несколько раз заходила и выходила из юрты отца, то и дело поглядывая на Абая. Жила она где-то в соседней юрте. Нежные серебряные звоны шолпы* оповещали о приходе Тогжан, словно чудесные голоса невидимых существ, летящих впереди нее с радостной вестью. Все, что было связано с нею, касалось ее, украшало ее, представлялось Абаю неземным – не таким, как все остальное вокруг. Филигранные серьги в ушах, шапочка из куньего меха на головке, многочисленные браслеты, позванивающие на ее тонких запястьях – словно перекликаясь с невидимками, прячущимися в шолпах ее длинных гибких кос, – все это казалось Абаю сказочными сокровищами, доставленными из чужедальних стран. Изогнутые тонкие брови на ясноглазом белом лице будто срисованы с серповидной луны, но внешние кончики их, изгибаясь к вискам, напоминали трепетные остроконечные крылья ласточки. Изящный прямой нос, открытый смелый взгляд длинных, чуть раскосых глаз – облик ее показался Абаю необыкновенным, прекрасным.
Когда она, вмешиваясь в домашние разговоры, смеялась или в легком смущении отвечала на чью-либо шутку, высокие брови ее начинали сходиться и расходиться на сияющем лбу, словно стремительные удары трепетных крыльев птицы, возносящейся в небесную высь. И Абай не мог оторваться от ее, то и дело уносящихся к небесам, чарующих глаз, и сам тоже устремлялся вслед за ними в полет – Абай не мог отвести свои глаза от Тогжан.
Девушка радостно и усердно хлопотала по дому, устраивая гостей, отдавала служанкам распоряжения, чтобы те немедля поставили чай и накрывали дастархан. Когда чай, за совсем короткое время, был готов и подан, она села рядом с отцом, чтобы разливать, вместе с молоком, ароматный чай по чашкам и передавать в руки сидящих за низким круглым столом гостей и хозяев.
Абай, посланник отца, не растерялся и перед баем Суюндиком. И снова юноша разговаривал с ним не как зеленый юнец, но как вполне разумный, зрелый муж.
За чаем, то и дело поглядывая на Тогжан, он стал спрашивать у Суюндика:
– Аксакал, если знаете, то скажите мне: почему называют Караулом гору, возле которой находится ваш стан?
Суюндик отвечал:
– Бог знает, почему, свет мой ясный. Всегда так называли. Видимо, с тех незапамятных времен, когда Тобыкты и Мамай стали устраивать набеги друг на друга. Гора стоит на равнине, в сторонке, с нее далеко видно – и оттуда тобыктинцам можно было вовремя заметить врага… Да, мне думается, название идет с тех самых времен, когда начались междоусобные войны.
– Значит, название горы придумали тобыктинцы? До них, до войн с Мамаем, гора Караул разве так не называлась?
– Думаю, что да. Ведь тобыктинцы дали название всему, что есть в наших краях.
– Этого не может быть! Если Тобыкты давал всему название, то откуда название Чингиз? Разве в родах тобыктинцев был когда-нибудь человек по имени Чингиз?
– А ведь, свет мой ясный, ты прав – и на самом деле! Ни про какого Чингиза среди тобыктинцев слыхано не было. И тогда, спрашивается, откуда это имя? Ведь самую высокую гору назвали именем Чингиз!
Молвив это, бай Суюндик задумался, потупив глаза.
То, что отец не нашелся, как отвечать, задело самолюбие его младшего сына, Адильбека. И он решил вступить в спор:
– Я слышал, что слово «Чингиз» объясняется понятием «шын кыс» – настоящая, матёрая зима, то есть.
На что Абай лишь вежливо улыбнулся.
– Это могло бы сойти, если не было бы великого хана по имени Чингиз.
– Твоя правда! Слышал я когда-то, что был такой хан, только забыл об этом. Ну-ка, свет мой ясный, расскажи нам, что знаешь о нем! – С неподдельным интересом попросил Суюндик.
Юный гость, по-прежнему то и дело поглядывая на дочь хозяина, пространно рассказал все, что узнал про Чингиз-хана из книг и что услышал из чужих уст. В конце рассказа привел некоторые свои соображения.
– Вся горная гряда недаром называется «Чингиз», а высокий пик на ее вершине – «Хан». И отдельно видимая вершина называется «Орда», то есть ставка хана. Это говорит о том, что здесь, в этих краях, было место ставки Чингиз-хана. И название Караул, наверное, возникло в те времена.
Суюндик слушал Абая с великим вниманием. Даже чай перед ним остался нетронутым, остыл в пиале. Тогжан заметила это и сменила остывший чай горячим. Увидев, какой глубокий интерес вызвал у отца разговор с Абаем, она с уважением и нескрываемым восхищением смотрела на него.
Все остальные, находившиеся в тускло освещенной ночной юрте, также были захвачены интересным для них сообщением Абая, лица их оживились. Второй сын бая, рассудительный Асылбек, и шабарман Карабас были в полном восторге.
– Так! Несомненно, так и было! Вполне допустимо! Очень уместно! – перебивая друг друга, выражали они свое согласие.
Не считая названия главной горы, по которому был назван и весь хребет, толкование Абая давало объяснение и названиям вершины «Хан» и широкой горы «Орда», где зимует племя Мамай. Слушатели юного Абая шумно обсуждали меж собой, словно его и не было рядом, почему люди, живущие в этих краях, не додумались до таких простых истин? Досадное упущение! Лучше надо знать свое прошлое!
Бай Суюндик из своих рук подал чашку чая юному гостю, со словами:
– Откушай чаю, угощайся, Абайжан! – И он придвинул ближе к нему чашки со сладким жентом, чаши с баурсаками.
Глаза Тогжан сияли, глядя на то, как старается отец выразить свое благорасположение к Абаю. Эти черные, длинные, чуть с раскосым поставом глаза смотрели на него ласково, внимательно, испытующе. Это были глаза родные, не безразличные.
Да и сам юный Абай впервые в своей жизни смотрел столь взволнованно, так открыто и восхищенно на девушку. Тогжан долгую минуту, не отрываясь, тоже смотрела ему в глаза. Потом смутилась и отвела взгляд в сторону, щеки ее нежно порозовели.
– Не тот мудр, кто много прожил, а тот, кто много познал, – заключил Суюндик. – Как хорошо, сынок, что ты сумел где-то так много услышать и запомнить.
– Да ведь я все это услышал и узнал от таких же мудрых людей, как вы, Суюндик-ага, – смиренно отвечал Абай. – Мне и от вас нужно узнать кое о чем…
– Ну что ж, спрашивай, сынок. Чего тебе хотелось бы услышать от меня?
– Ходит молва, аксакал, что вы как-то решали земельный спор между Кожекбаем и Кулжабаем в Малой Орде, и вроде бы сказали: «Я не буду судить по баранам, а буду судить по божьей правде». Как понимать эти слова, ага? Вот что я хотел спросить, – сказал Абай.
Услышав его, Карабас и сыновья Суюндик-бая, Адильбек и Асылбек, так и покатились со смеху. Было похоже, что все, кроме Абая, знают по этому случаю что-то особенное… Суюндик же несколько смешался, крякнул и стал шарить по карманам, ища табакерку.
– Шырагым, свет мой ясный! Ты расспроси об этом лучше у своего отца, – изрядно задержав с ответом, молвил наконец Суюндик.
– Наш отец не очень-то разговорится с детьми, вы же знаете, Суюндик-ага, – отвечал Абай.
– Но твой отец имеет отношение к этому делу, об этом-то ты знаешь?
Карабас, Асылбек, Адильбек смеются, – им, молодым, забавно, что почтенный бай старается сохранить приличие гостеприимного хозяина и в то же время делает неловкие попытки увильнуть от ответа на вопросы юного гостя. Абай же донимает его как назойливая муха.
– Конечно, знаю, ага.
– Ту-у! Тогда и спрашивал бы у него, мой дорогой! В делах, которые касаются твоего отца, лучше него никто не сможет разобраться. Так что полезнее будет услышать тебе ответ из первых уст, сынок.
– Дельный совет, мудрый совет! Всегда буду следовать ему, аксакал… Но я не об отце – о вас хочу спросить, ага. Правда ли, что при разбирательстве у вас с ним возникли разногласия и даже были споры? После этого ваши отношения охладели?
– Ну, добро. Сразу отвечу тебе: да!
– В таком случае, как вы думаете, аксакал: если о ваших спорах я действительно расспрошу у своего отца, а ваши сыновья, которых я считаю своими старшими братьями, всё узнают от вас – как мы, ваши дети, сможем узнать, где истина? Ведь каждый будет настаивать на своей правоте. Не лучше ли будет, если обо всем вы расскажете мне, а ваши сыновья услышат от моего отца? Тогда чаши весов уравновесятся. Как вы считаете, ага?
Сам бай Суюндик и другие сочли доводы Абая весьма убедительными. Карабас, довольный и веселый, повернулся к хозяину, ткнул пальцем в его колено и сказал:
– Оу! Аксакал! А мальчик-то прав? – тем самым подвигая Суюндика на откровенность.
– Жа! Обложил ты меня со всех сторон, парень, деваться некуда. – И, улыбаясь, поглядывая на своего старшего сына Асылбека, все еще окончательно не решаясь пускаться на откровенность, бай продолжал: – Е, ребятки мои, не знаю, как вам, но мне молодой гость нравится. – Суюндик, видимо, и на самом деле склонялся к тому, чтобы рассказывать.
Чаепитие закончилось, однако Тогжан еще не распорядилась убирать чашки, она с неясной улыбкой на лице слушала разговор мужчин. Улыбка эта предназначалась, видимо, Абаю, на которого она смотрела уже как на близкого, родного человека.
Абай подвел разговор к тому, к чему и хотелось ему подвести:
– Суюндик-ага, вы сами расскажите, почему отношения между вами и моим отцом испортились. Ваше объяснение для меня важнее…
– Ну что ж, расскажу, если ты просишь. Это и правильно, отныне сам будешь знать… Так слушай же. Твой отец близко сошелся с Жамантаем из рода Мамай. Настолько близко, что стал его названым зятем. За это, как и положено, названый зять получил от названых сватов подарок в двести голов овец.
– Названый зять? Как это?
– А очень просто. Это не настоящий зять, а что-то вроде побратима – тамыра.
– Тогда почему тамыром его и не называть?
– Тамырами могут стать сверстники, но если человек, годами моложе, захочет стать побратимом старшего по возрасту, то, по обычаям нашим, он может быть только «окил куйеу» – названым зятем.
– Понятно. Ну и что было дальше?
– Однажды, не так уж и давно, возникла земельная распря между Кожекбаем, сыном Жамантая, названого свата твоего отца, и неким его бедным родственником Кулжабаем. Тяжбу их мырза Кунанбай поручил разрешить мне. «Назначаю тебя судьей», сказал он и поехал на суд вместе со мною. Я выслушал обе стороны, разобрался во всем и прямо на меже совершил справедливый раздел земли, указал каждому его долю. Все было закончено, поехали домой, я был доволен, что удалось найти самое правильное решение. Но вдруг замечаю, что Кожекбай, сын Жамантая, как раз-то и не очень доволен. Поехали назад – так замечаю по его лицу, что не по душе ему мое решение. Весь так и надулся, того и гляди – лопнет! Приотстал вместе с мырзой – и давай ему что-то бормотать в ухо, наклонившись с коня. Видимо, достаточно набормотал, убедил мырзу – твой отец сзади вдруг как рявкнет на меня: «Эй ты, прокаженный! Почему так несправедливо судил?» Как можно было так говорить мне? Я разве не бий, призванный судить справедливо? Тогда и ответил я ему: «Мырза, я судил не по баранам, которых ты заполучил, а я судил по божьей правде».
Рассказав это, бай Суюндик умолк и надолго задумался.
– Ну, и что было дальше? – спросил Абай, ожидавший продолжения рассказа.
– Дальше? А зачем тебе это знать? Ничего хорошего дальше не было. Была грызня, был шум большой, было что-то нехорошее. Тебе не надо этого знать, голубчик. – Досадливо махнув рукой, Суюндик прекратил свой рассказ.
Абай, покраснев от какого-то горячего внезапного стыда, молча остался сидеть, чуть потупившись. Взор его был обращен на свет масляной лампы, в черных зрачках его пламенели красноватые огоньки, казавшиеся не маленькими, но отдаленными огнями ночных костров. Тогжан теперь могла смотреть на ушедшего в себя Абая, без опасения выглядеть чрезмерно любопытной и назойливой.
В доме Суюндика нашелся один человек, который остался доволен, что бойкого Абая срезали и ввели в смущение – этим человеком был младший сын бая, джигит Адильбек. Он совсем не походил на своего рассудительного, спокойного брата Асылбека. Дерзкий, резкий, грубоватый и своевольный, Адильбек невзлюбил слишком умничавшего, по его мнению, Абая. Теперь, видя его подавленным и растерянным, злорадно ликовал про себя: «Ты этого хотел? Так будь доволен, получи!»
Но смущение Абая вскоре прошло. Через минуту живость и доброжелательность вновь вернулись к нему, и он стал расспрашивать хозяина о другом событии. Оно касалось еще одного – стихотворного – высказывания Суюндика, которое стало широко известным в степи. Стихи эти были произнесены в то время, когда справлялся ас – годовая тризна по Оскенбаю, отцу Кунанбая. Бай Суюндик согласился рассказать и об этом случае.
– Мырза, твой отец, дал оповещение на весь Кокшетауский край, пригласил на годовой ас несметное число гостей. Подобной тризны никогда до этого не было в Тобыкты – и не будет больше. Тебе приходилось, наверное, слышать об этом?
– Да, я слышал. И вы тоже ездили туда?
– Нет, как раз в то время я и был в разладе с твоим отцом. Не поехал я. Хотя ездили все: и весь род Айдос, и Жигитек. Никого не оставалось дома в родах Мамай и Жуантаяк. Поднялись и двинули коней на Кокшетау все наши роды и племена, устроили там небывалый поминальный той, конные состязания. И вот там, на поминках, поссорились Божей с Майбасаром. Майбасар – старшина всего Тобыкты. Попросили обратиться к нему Божея, от имени рода Найман, где были его нагаши. Найманы жаловались, что скотокрады-барымтачи из рода Жуантаяк угнали у них большое поголовье лошадей и забили на мясо. Гонец из края Найман прибыл прямо на тот ас и просил у родственника Божея защиты и помощи. Божей тут же обратился к Майбасару: «Образумь жуантаяков. Верни найманам скот». На что Майбасар лишь пренебрежительно фыркнул: «Что ты там бормочешь?» Этим он смертельно задел Божея. «Если ты настолько пренебрегаешь мною, так почему я – в угоду тебе – должен находиться здесь?» – возмутился он. Кош! Кош! Божей тут же уехал с поминок. За ним покинули ас люди из родов Жигитек, Байшора, Жуантаяк. И вот по этому случаю я, находясь у себя дома, отозвался стишком.
– И что вы сочинили тогда? Хотелось бы послушать.
– Если есть желание, слушай.

Каждой твари по паре, един только Бог.
Мать и отец – святыни для нас, словно Мекка.
Но если в ас – сразу сорок злодейств перешли твой порог,
Оскенбай, – нет несчастней тебя человека.
– Так высказался я. И люди, слышавшие меня, запомнили эти стихи.
Абай внимательно выслушал все и рассказ, и стихи Суюндика; и ему стало ясно, что должен воспоследовать еще один вопрос. И он задал его:
– Вы сказали, что «сорок злодейств перешли твой порог, Оскенбай»… Это что – дела, совершенные моим дедом Оскенбаем или кем-то другим?
– Абайжан, голубчик, ты вынуждаешь меня говорить то, чего не должно мне говорить… В стихах речь идет не о злодействах Оскенбая, конечно. Подразумевается, опять-таки, твой отец. Ойбай, зачем я все это говорю! Ведь назавтра ты, принудивший Суекена все рассказать, можешь опять поссорить меня со своим отцом. – Сказав это, Суюндик устало улыбнулся.
– Что вы, Суюндик-ага! Я спрашиваю не для того, чтобы потом ходить и наушничать. Я хочу узнать правду, какая бы она ни была.
– Верю тебе, сынок. Ну, так слушай. «Сорок злодейств» это о расправе над сорока очагами рода Уак у подножия горы Кокен. В том году произошли внутренние распри в роду, как это обычно бывает у нас, и некто Конай-батыр взыгрался, разинул пасть на бедных уаков аула Кокен, а мырза Кунанбай принял сторону сильного Коная. Но уаки стойко противились, приговору мирзы не подчинились, и тогда он натравил батыра Коная совершить набег на аул Кокен. Нападение было внезапным, и жители аула сорока очагов, не успевшие подготовиться к защите, спаслись бегством и попрятались в густые заросли камыша, стеной стоявшего вокруг озера…
Тут бай Суюндик умолк; сидел, опустив глаза; потом закончил рассказ:
– Кунекен советует Конаю поджечь камыш. Когда люди, в страхе перед огненной гибелью, выбегают из камыша, их преследуют и безжалостно избивают… Так мырза Кунанбай помог Конай-батыру победить сорок очагов аула Кокен. Я имел в виду это событие, когда сочинял стихи.
Абай больше ни о чем не расспрашивал хозяина. Вскоре сварилось мясо, и люди приступили к еде. В этом доме Абая не воспринимали как чужого, которого надо с почетом угощать отдельно – его и Карабаса усадили в дружный семейный круг, вместе с детьми Суюндика и его байбише. Тогжан, сидевшая между матерью и отцом, оказалась теперь еще ближе к Абаю, который был по правую руку от хозяина. Теперь Абай мог видеть ее чуть сбоку.
Ровная линия прямого тонкого носа обвораживала его, не замечал он ни у кого из девушек такой чистоты и прелести лица. Округлый розовый светящийся подбородок выглядел как бочок яблока, освещенного луной. Оттененная черной косою, белела стройная, нежная шея.
До этого оживленная, веселая, порхающая, теперь Тогжан вдруг вся переменилась и, поникнув в изящном полуобороте к Абаю, предстала перед ним взволнованной и робкой, застенчивой и скромной. Что это с ней? Все в девушке преобразилось, задышало по-другому, стало таинственным и необъяснимым. Почему она, такая красивая, любимая всеми, всеми ласкаемая – вдруг поникла и побледнела, а то и вскинула голову, сильно покраснела?
Дом Суюндика славился своим гостеприимством и обильным, богатым столом. Здесь всегда угощали самым вкусным и изысканным. И сегодня мясо было приготовлено отменное. Острый ножичек расторопного Карабаса так и летал на большим блюдом, легко, словно в мягкое масло, входя в казы и распластывая на кусочки колбаску жирного жая. Деловитый ножичек мясодара Каратая крушил, кромсал, нарезая на тонкие лепестки глыбы вареного свежего мяса, вяленого мяса, кольцо толстой конской колбасы из чистейшего брюшного сала, называемой уилдирикти. Уничтожению подлежал сочный кус – субе жирного барана, на убой откормленного зимою в хлеву, зарезанного совсем недавно. Для особенного, обогащенного мясного вкуса тушу баранью опалили на огне и основательно прокоптили.
Еда была приготовлена на славу, гости и хозяева с усердием приступили к великолепной трапезе. И только двое, Абай и Тогжан, отчего-то не усердствовали, юный гость посматривал на богатый дастархан довольно равнодушно, а беленькая, унизанная браслетами нежная ручка байской дочери протягивалась к блюду с мясом весьма редко.
Суюндик и Асылбек с двух сторон усердно потчевали Абая.
– Кушай, голубчик мой!
– Абай, что-то ты мало берешь! Ешь больше!
Но им так и не удалось растормошить на еду юного гостя. После обильных мясных блюд подали прохладный золотистый кумыс, который пили долго, не спеша, с огромным удовольствием, за приятной беседой.
Абай вскоре перестал участвовать в общем разговоре и сидел вялый, с отрешенным видом. Хозяева решили, что молодой гость утомился, и его потянуло ко сну. Было отдано распоряжение устраивать постели, и мужчины покинули юрту.
Этот вечер был для Абая необыкновенным, таких радостных чувств, такого сердечного волнения он еще никогда не испытывал.
Теперь он знал, что слово «возлюбленная», которое часто повторялось в сказках и рассказах-хикая, и которое, как он думал, является всего лишь красивым словом, вдруг, сегодня обрело живую, нежную телесность, предстало стройной фигуркой в белом платье, зазвучало серебристым звоном шолпы, заливистым девичьим смехом. Возлюбленная, представ перед ним в живом обличье, заявила в полный голос, на весь мир: «Вот, я! И та, в сказках, была я! И теперь перед тобой – тоже я! Я вся перед тобой!»
Он вышел под огромное ночное небо, покинув душную полутемную юрту, запрокинул голову, лицом к звездам, и вместе с ними задышал чудесным, прохладным легким воздухом.
Месяц, достигший половинной своей зрелости, медленно плыл с востока на запад. Месяц поднимался ввысь – и уплывал вдаль. Словно звал плыть вместе с собою – обещая избавить сердце человеческое от всех обид и тревог, утешить его, очистить от всякой земной грязи и в безоблачных просторах открыть ему небесное блаженство.
От становища Туйеоркеш зубчатые вершины Чингиза видны лишь наполовину. Погрузившись в густую синюю мглу наступившей ночи, ближние холмы предгорья высятся черными громадами. Со стороны уснувших гор веет таинственный ночной ветерок.
Недалеко от юрты в просторном загоне лежала и беззвучно отдыхала овечья отара, казавшаяся неживой массой в своей неестественной, мертвенной неподвижности. Адильбек, Асылбек и другие разошлись по своим юртам спать. Тундуки на овершиях юрт были задернуты у всех пяти-шести юрт маленького аула. Под яркой половинной луною белая юрта казалась намного белее, чем при дневном свете.
Суюндик и Карабас ходили возле привязанных коней. В этой свежей весенней ночи Абаю представляется совсем близким наступление утра. Словно не достало времени для глухой долгой ночи. И эта ночь, проникнутая дыханьем и свежестью утра, казалась Абаю предназначенною только для него одного, для его радости...
«Неужели это любовь?» Она ли это? Если и на самом деле любовь, то эта ночь, сразу переходящая в утро – чудесная лунная ночь и есть колыбель любви. «Я слышу песнь этой любви».
О, удивительная ночь, лунно-молочная, волшебная – утренняя ночь, хотя до зари еще далеко! Заря возгорелась в сердце, где было много ранней горечи, и надежды, и боли, и радости. Вспыхнувшая заря осветила в этом сердце много таившихся там, неведомых доселе, горячих, загадочных, необыкновенных чувств. Они воздушны, полётны, устремлены куда-то вдаль. Они неуловимы, словно взмахи стремительных крыльев, они меняются на лету, и душа томится, не находя покоя.
Что это за чувства? О, что происходит со мной? Я потерял покой, спокойствие мое мне изменило!
По телу прошла какая-то дрожь, словно от озноба. Но ведь ему не зябко – сердце буйно колотится, жар сердца греет его. Там, в сердце, и рождается эта утренняя заря в ночи.
«Заря… Заря на сердце. Это ты, мое чудесное озарение? Ты ли это, свет души моей? Ты пришла? О, кто ты?»
Белая, тонкая рука Тогжан. Ее светлая, стройная, шелковисто-нежная шея… И эта утренняя заря в ночи… Это она, Тогжан!
…Ты светла, как сама утренняя заря!
Это была начальная строка стихотворения, рожденная душой в этот миг. Песнь, посвященная Тогжан, девушке, которую он – впервые в жизни! – радостно назвал любимой.
Желая запомнить, Абай повторил про себя несколько строк своего первого любовного послания. Они пришли легко, сами собою, излившись из вдохновенного чувства. Он хотел продолжить, но тут его окликнул Карабас. Оказалось, что вокруг на подворье никого, кроме них, уже не осталось. Направляясь вместе с атшабаром к юрте, Абай хотел еще раз прочитать про себя стихотворение, но ничего, кроме первой строки, не осталось в памяти. Так и шел он, повторяя: «Ты светла, как сама утренняя заря…»
Когда Абай и Карабас вошли в юрту, Суюндик и его байбише уже возлегли на свое высокое супружеское ложе. Место, где спали хозяева, было отделено желтоватой занавесью, выделанной под шагреневую кожу. А на торе просторного жилья служанка устраивала две постели. По всей видимости, кроме хозяев и гостей в юрте никто больше не будет ночевать.
Тогжан приходила из другой юрты, она была дочерью от младшей жены Суюндика, по имени Кантжан. Об этом сказал Абаю Карабас, когда они подходили к юрте. Абай подумал, что Тогжан уже ушла, и он, хотя и предполагал это, почувствовал некое разочарование. Постели стелила белолицая молодая женщина, разливавшая за ужином чай.
Абай уже направился к тору, к постелям, как вдруг заколыхалась шагреневая занавеска, вместе с этим мелодично зазвенели шолпы – и с того края, что был ближе к выходу, показалась стройная фигура Тогжан в белом платье. Она выходила из родительской половины, неся в руках сложенное шелковое одеяло. Движения ее были легкими, плавными, она осторожно прошла мимо Абая, потупившись, не глядя на него. Казалось, она смущена своим внезапным появлением среди тишины дома, смущена даже слишком громким звоном шолпы в своих косах.
Тогжан, прижимая к груди свернутое одеяло, прошла к служанке, уже заканчивавшей стлать постель, и стала тихим голосом указывать ей:
– Под ноги, подложи что-нибудь под ноги, чтобы повыше было...
Абай понял, что ее заботы касаются его, только его одного – и весь вспыхнул от радостного волнения. Он хотел что-то сказать ей, признательное и благодарное, но перехватило дыхание, сердце застучало со страшной силой, и не нашелся, что сказать. Совершенно растерявшись, принялся молча, поспешно снимать с себя верхнюю одежду.
Тогжан, деликатно приблизившись, расстелила на постели шелковое одеяло и потом быстро, бесшумно направилась к двери. Вслед за нею прошла молодая женщина, прислужница. Обе они не оглядывались.
Но перед самым порогом, уже пропустив на улицу прислужницу, Тогжан неожиданно, мягким движением стана, гибко обернулась и бросила в его сторону последний взгляд. Так и вышла за дверь, отступая в темноту спиною, лицом к нему.
Абай в это время стягивал с плеч свой бешмет с беличьим подбоем. В тот миг, когда Тогжан обернулась у двери и стала уходить в ночь, отступая, лицом к нему, Абай замер, сердце его метнулось к ней, словно желая удержать Тогжан на пороге ночи. Но она ушла, бросив на него загадочный прощальный взгляд. А он остался стоять на месте, неподвижный, будто окаменев, в свисавшем с плеча, наполовину снятом бешмете, из-под которого ослепительно белела исподняя рубаха. Руки его, простертые вослед ушедшей девушки, неловко и как бы недоуменно застыли на весу. В ее последнем взгляде, направленном на него, почудилась ему некая усмешка – или это просто показалось? Но он успел заметить, как раздвинулись ее губы, и сверкнули жемчужные зубы. «Неужели я представился ей смешным? Что я сделал такого смешного?» с тревогой промелькнуло в его голове. И невольно почувствовав какое-то смущение, Абай быстро разделся, бросился в постель и свернулся калачиком под шелковым одеялом, которое принесла Тогжан.
А она все еще была недалече – в тишине ночи ее уносили перезвоны серебряных шолпы. Эти чудесные звуки, то заливаясь громче, то стихая, все дальше удалялись в ночь. И тогда Абай услышал гулкие удары своего сердца, словно в груди у него скакал неистовый конь – и грохот сердца заглушил последние нежные звоны шолпы. Как они были ему теперь дороги! Как он их любил!

Фрагмент 3

Абай и Габитхан подъехали к дому Божея с тыльной стороны. У коновязи возле юрт не было привязано ни одной оседланной лошади. Видимо, в этот час в ауле не имелось посторонних людей. А свои джигиты могли уехать на какой-нибудь сбор. Но если и проходила где-нибудь сходка родов, то не в этом ауле – скорее всего, в одном из больших аулов на противоположном берегу озера, где виднелось много белых юрт. И в соображение этого – путники увидели в одном ауле, возле высокой белой юрты, большое скопление мельтешивших людей. Молодые джигиты предположили, что Божея, скорее всего, нет дома, он должен быть там, на сходке. Предположения их подтвердились.
Когда, привязав коней, они подошли к юрте, Абай услышал слабенький, жалобный плач маленького ребенка. Это был плач больного ребенка, безнадежный и тоскливый.
У Абая екнуло сердце, больно обожгло предчувствием недоброго. Он узнал голос плачущего ребенка. Плакала Камшат. Абай и его спутник обошли юрту по кругу и приблизились к входу. В этот миг визгливым криком разразился сварливый женский голос, заглушивший плач девочки. Кричала старая байбише Божея, раздраженная неутихающим жалобным плачем ребенка:
– Эй, угомоните ее! Чего она воет? Заткните глотку подкидышу! Чтоб глаза у нее вытекли!
Выкрикнув это, рассвирепевшая байбише скосила глаза на дверь, когда вошли, подняв войлочный полог над входом, два джигита. Довольно вместительная юрта изнутри выглядела богаче, чем снаружи. По стенам развешены ковры, войлочные кошмы-алаша. Но повсюду был такой беспорядок, что у гостей голова пошла кругом. Пол не подметен, кругом навален мусор, висят какие-то тряпки, на торе громоздится груда разваленных одеял вперемешку с подушками.
Возле высокой кровати сидела перед прялкой здоровенная байбише, с сумрачным видом крутила веретено. Темное, словно чугунное, жирное лицо с вывернутыми раздувающимися ноздрями выставляло натуру необузданную, грубую, раздражительную. С другой стороны кровати на толстых корпе, стеганых одеялах, сидели две дочери Божея, девицы на выданье, но уже довольно перезрелые. Они со старательным видом занимались вышиваньем. Обе были крупные, похожие на мать, некрасивые и грубоватые на вид. Они выглядели такими же злобными и раздражительными, как мамаша, к тому же – непонятно отчего, девицы хмурились и с насупленным видом диковато косились на молодых гостей.
Не дождавшись обычных приглашений, джигиты сами прошли на тор и сели повыше женщин. Негромко, вежливо произнесли салем. Женщины неохотно ответили. И тут снова заплакала Камшат.
Только теперь Абай заметил ее – на полу среди мусора, справа от тора. Она лежала на боку, свернувшись в комочек, поджав коленки к груди. Ничем не укрытая, на грязной подстилке из выцветшей дырявой пеленки. Под голову вместо подушки бросили оторванный рукав старого чапана.
Девочка не узнала прибывших людей. Но, как будто жалуясь им на свое отчаянное положение, она смотрела на них недетскими сумеречными глазами и, вся в слезах, с дрожащими губами, судорожно всхлипывая – словно умоляла спасти от этих страшных, чужих людей, которые мучили ее..
Прежде это была пухленькая, розовощекая, чудесная девочка с черными глазами-смородинками. Теперь ее не узнать – ужасная перемена произошла в ней. Исхудавшая до костей, с руками и ногами, висевшими как плети – это было дитя смерти. Маленькое старческое лицо с впалыми щеками, иссеченное страшными, стянутыми ко рту морщинами – лицо умирающего от голодного истощения взрослого человека.
И только пушистые ресницы на широко распахнутых глазах, казалось, стали намного длиннее, чем раньше. Из этих черных безнадежных глаз прозрачными бусинами катились слезы. Выброшенная взрослыми людьми на погибель, девочка находилась уже в мире неживых.
Увидев девочку, Абай и Габитхан мгновенно, не сговариваясь, вскочили с места и бросились к ней.
Но несчастный ребенок не узнал их, испуганно отвернулся и стал уползать в сторону.
Мулла Габитхан, потрясенный увиденным, срывающимся голосом вскричал:
– О, мазлума! Какие же мучения пришлось тебе вынести, мазлума! Невинное божье создание! – И, не сдерживая себя, громко заплакал.
Абай от гнева и жалости, возмущения и сострадания – этих неистовых чувств, испытываемых им одновременно, весь задрожал, едва владея собой.
Вся зловещая бабья семейка, во главе с женой Божея, принялась визгливо завирать, чтобы только отвлечь гостей от всего, что они увидели воочию. Бабье пыталось оправдать себя и представить дело таким образом, что ими содеяно нечто самое обыденное и заурядное.
– Ойбай, вон, все остальные дети у нас как дети – бегают, носятся, кушают все, что им дают. И только на эту девочку напасть какая-то обрушилась, все животом мается, бедняга! – говорила байбише.
– Болит живот – не разевай на еду рот! А она так набьет себе живот, что он у нее сразу и заболит! Но разве глупому ребенку объяснишь все? – затараторила одна из перезрелых дочерей. – Вот и болеет она. А чуть полегчает – то сразу, что ни попадя, запихивает себе в рот…
– Ведь она так никогда не выздоровеет! Не слушается она, девчонка сама во всем виновата…
Таким образом, неуклюже встревая в разговор, две Божеевские дурнушки пытались вести беседу с молодыми гостями.
Абай даже отвечать им не стал. Он не мог разговаривать с ними. Он считал, что видит перед собой людей, лишенных всякой совести, всякого чувства милосердия, сострадания. Они сами и страдать-то не умеют. И эти люди ужаснули его.
Когда байбише Божея, взяв себя в руки, вспомнила, что она хозяйка очага, и стала предлагать им чаю, Абай резко отказался:
– Нет! Не будем пить чай!
И он не тучной хозяйке отвечал – он обращался к самому себе. Абаю по-прежнему не хотелось даже разговаривать с нею.
При виде несчастной Камшат, маленькой беспомощной пленницы этих зверовидных баб, у Абая пропала всякая мысль о еде. Какой там чай! Люди при кончине близкого человека оплакивают его с громкими возгласами «Бауырым! Бауырым». Но что толку кричать, плакать, если человека уже нет? А что толку, если он, Абай, вконец обезумев от боли и горя, обхватит жалкое тельце Камшат, прижмет к себе с криком: «Бауырым, моя несчастная!» и заплачет перед этими озверевшими людьми? Нет, так нельзя. С другой стороны, если он, разозлившись на этих чудовищ тупости и лицемерия, на несчастных дур, разнесет их очаг в пух и прах – как ему и захотелось вначале – то какая в этом будет польза для маленькой Камшат? Скорее наоборот, ей станет еще хуже. Мучения малышки увеличатся… Что делать? Выхода нет никакого! В сильном замешательстве, он даже не заметил того, что байбише налила и подала ему в руку чашу с кумысом – он принял эту чашу, с недоумением посмотрел на нее, затем молча отставил в сторону. Но кому он может отомстить, кого наказать? Виноваты ли только одни эти толстые бабы? Нет, не только они. Поразмыслив об этом, Абай сухо попрощался, встал и быстро покинул дом Божея. Его всего переполняли гнев и жажда мести – но кому? Бессильная злоба кромсала его сердце. С этими чувствами он ехал всю дорогу от озера Сарколь до своего нового стана Копа. И уже в сумерках, въезжая в аул, он еще был в том же состоянии духа.
Подъехав к дому, он увидел, что к толстому аркану коновязи, протянутому от Большого дома до гостевой юрты, привязан длинный гнедой иноходец отца. Рядом стояла чья-то незнакомая лошадь. Конь Кунанбая еще под седлом, значит, отец прибыл недавно. И с ним сопровождающих нет, он приехал без свиты. Окончательно убедившись в этом, Абай принял решение: он сегодня же обо всем расскажет отцу, о страшном положении Камшат. И с этой решимостью Абай вошел в дом.
Как он и предполагал, Кунанбай приехал один, лишь в сопровождении Жорга-Жумабая. Только молодые джигиты вошли в дом, вслед за ними, словно подсказало ее материнское сердце, чуявшее беду, вошла Айгыз. Она знала, что Абай с утра отправился в аул Божея. Опережая всех, она подошла и уставилась в Абая огромными тревожными глазами и спросила падающим, срывающимся голосом:
– Абайжан, родненький… Что увидел, что услышал? Повстречал ли бедную свою сестричку, рожденную для несчастья? Жива ли она?
И Зере, и Улжан, встретившие Абая, смотрели на него с таким же вопросом в глазах. Абай перевел взгляд на отца, тот сидел молча, неподвижно уставив свой пронзительный взгляд на Айгыз. Вид у него был мрачный, неприступный.
Не желая больше сдерживать себя, Абай отбросил свою обычную робость перед отцом.
– Да, мы съездили, все увидели своими глазами. Камшат больна, еле жива. Она не узнала нас. Одичала вся, боится людей, они ей кажутся чужими, страшными. Что еще тут можно сказать! – вдруг выкрикнул он и умолк.
Никогда еще Абаю не приходилось говорить перед отцом о человеческом страдании. Кунанбай, резко обернувшись, холодно посмотрел на сына. Но не сказал ни единого слова.
Все женщины сидели, тихо всхлипывая, горестно покачивая головами, тяжко вздыхая и охая. И тогда Айгыз, с отчаянным лицом, подняла глаза, полные слез и стала причитать:
– Карашыгым, свет очей моих, цыпленочек мой, бедная сиротка моя! Кто проклял тебя, когда ты родилась на свет? Будь он сам проклят!
Тут Кунанбай резко поднял левую руку, словно желая подать знак: «Прекратить сейчас же!». Но получилось у него так, словно он отгораживался рукой от обжигающего пламени проклятья.
Айгыз, привычная держаться в страхе и покорности перед мужем-повелителем, сразу же смолкла, голова ее поникла. Однако, продолжая что-то шептать про себя, вдруг заплакала навзрыд.
– А ну, прекрати! Чтоб все беды на твою голову! Чего ты воешь, что случилось? Да пропади все твое зло вместе с тобою! Будь ты трижды проклята! – крикнул Кунанбай.
Айгыз не осмелилась хоть слово сказать в ответ. Но Улжан, сидевшая рядом с Абаем, утирая кончиком головного платка свои глаза, подняла голову и молвила, с отчаянием в голосе:
– Что это такое? Гори в огне – и все равно молчи? Да мы все предаемся горю по Камшат, все! И не только сегодня! А кому пожалуешься? Кто выслушает нас?
Кунанбай и старшей жене Улжан не дал говорить, одернул ее:
– Прекратите, вы все! Одна начинает, другая поддакивает! Что ты позволяешь себе? Вместо того чтобы успокаивать, распаляешь еще больше!
На Улжан обычно муж не повышал голоса, как это делал на Айгыз, но сейчас выговаривал ей с упреком, строго, с недовольным видом.
Именно в таком строгом тоне он и хотел подавить бунт своих домашних. Но он забыл про свою матушку Зере.
– Ну-ка, не запугивай моих невесток! Что же это такое! – властным голосом крикнула она.
Придвинувшись на ковре, упираясь руками в пол, она пронзительными глазами уставилась в лицо сыну. Абай никогда еще не видел свою бабушку во гневе. Кунанбай перед нею сразу будто съежился, мгновенно присмирел. Отвел свой взгляд в сторону.
– В месяц, в неделю раз приходится им видеть тебя. Кому же они могут принести свое горе и надежды, как не своему мужу? А ты что с ними делаешь? Если хочешь быть жестоким – будь таким со своими врагами. А чего ты добиваешься, проявляя жестокость к своим близким, к родне, к своим женам и детям? Тебя что, блюдолизы твои, льстецы называют «земным повелителем», посланным с небес? Так вот, никакой ты не посланец неба, и здесь, на земле, у тебя на шее еще больше долгов висит, чем у многих других, ты понял? Здесь, на земле, ты прежде всего отец своих детей. И как бы тебя ни называли «земным повелителем», ты не с неба свалился, а родился от женщины. Я тебя родила! А вот эти тоже матери, и они говорят тебе о своих горестях и печалях. Так выслушай их! Это ты и другие, такие же, как и ты, заставили нас мучиться, ввергли в тоску и печаль. Вы отдали Камшат на растерзание в чужие недобрые руки! Чем кричать на жен, ищи и найди выход из беды!. Что хочешь сделай, но спаси от мучений мою крохотную девочку!
Так повелела разгневанная старая Зере.
В юрте наступила мертвая тишина. Кунанбай, не находя ответа, растерянно молчал. До него дошел голос матери – уже усыпающий, казалось, уходящий навсегда – и вдруг прозвучавший с такой силой, неотразимо, как сама истина. И грозный властитель, уязвленный совестью в самое сердце, склонился перед матерью.
– Что теперь делать? Как мне быть? Ведь так решили старейшины рода Аргын, – словно жалуясь ей, как мальчик, начал оправдываться Кунанбай.
И тогда Абай, в душе давно возмущавшийся таким решением, наконец, высказался:
– Приговор, отец, безжалостный и жестокий. Как можно решать так бесчеловечно? Такое решение не приведет к примирению. Наоборот, он озлобляет людей. Ведь для родственников, у которых ребенка забрали, жигитеки не станут роднее после этого. А для жигитеков, которым был нужен скот, а не маленький ребенок, что за радость заполучить вместо скота новую заботу и обузу? И разве не дороже было для них получить хотя бы пять кобылиц, вместо жизни маленькой Камшат? А если это так, то подумайте, на какой произвол злой судьбы мы бросили самое маленькое, самое невинное среди нас существо? Разве не на съедение волкам мы бросили ее?
Неожиданные слова Абая показались отцу в чем-то убедительными. Это была для него новая мысль. Человека, оказывается, сами люди могут оценить дешевле скота! Для Абая такая цена – неприемлема. И все же, – сын рассуждает однобоко. Говоря о человечности и о бессердечии – он забывает о том, что существуют еще и устоявшиеся в веках старинные казахские обычаи и традиции. Сохранить их – важнее жизни отдельного человека. Так мыслил он, но сын его мыслит совершенно по-другому…
– Сынок, ты еще не созрел разумом, хотя искренен и чист душой. Ты ускакал совсем не в ту степь.
Было похоже на то, что между отцом и сыном, несмотря на их разногласия, стало возможным обсуждение самых серьезных семейных обстоятельств. И Кунанбай, хотя и произнес слова «не созрел разумом», все же постарался вникнуть в мысли сына. И к тому же ответы отца Абаю явились косвенными извинениями Кунанбая перед женами Улжан и Айгыз. Явно это было так. Выдержав паузу, он продолжал:
– Не тому учат старинные обычаи. Чтобы примирить враждующие стороны, могут отдать в чужой род и взрослую девушку. Отдают как рабыню, как наложницу или жену – под полную власть тех, кто берет. А мы отдали маленькую Камшат семье Божея, чтобы ее приняли как родного ребенка. Отдавали не в рабство, не для того, чтобы над нею издевались и предавали ее мучению. Здесь вся вина ложится на Божея. Если на то пошло – почему моя дочь не могла бы стать его дочерью? Почему? Но он воспринял ее как дитя врага, ощетинился, как еж, выставив иглы ненависти не столько против нее, сколько против всего моего потомства. Так на чьей шее висит грех? Я могу даже признать, что в чем-то виноват перед ним. Но ребенок причем? Разве виновна моя дочь в том, что ее вынули из колыбели и, как любимое дитя, передали в его объятия? И если он, в конце концов, не сумел объяснить своим бабам, своим родичам и всем вокруг себя, что это все значит, то великий грех на Божее! Все это я передаю ему в своем послании.
В этих словах, уничтожающих Божея, содержалась суровая правда о нем. И Абай сам, съездив к нему домой, вдруг увидел этого человека совсем в ином свете. Божей мог, по крайней мере, свою жену поставить на место. Если бы, конечно, захотел этого. Об этом был разговор и у Абая с Габитханом, когда они возвращались из поездки.
На следующий день с посланием Кунанбая был отправлен в аул Божея шабарман Жумабай.
И Айгыз отправила вместе с ним одну пожилую женщину из аула – передать жене Божея свое послание. В нем Айгыз просила сказать такие слова: «С моим ребенком, отправленным к ней, в ее семью, она обращается как с ненужным подкидышем. Если бы умнее была да совесть имела, так бы не поступала. Оставила маленького ребенка без присмотра, обрекла на болезни и страдания».
Жорга-Жумабай вернулся из аула Божея мрачнее тучи. Вид у него был необычно для него подавленный и угнетенный. По его приезде Абай первым услышал ответ Божея. Оказывается, во время высказывания шабарманом слов послания, рядом с Божеем сидели Байдалы, Тусип и еще некоторые… А когда жена Божея пересказала ему слово в слово послание от Айгыз, то он полушепотом переговорил со своим окружением и после этого жестким голосом высказал такое ответное послание:
«Пожаром, который устроил Кунанбай, дотла сожжена моя честь. Он что, думает: «рана зажила, кости срослись»? Напрасно так думает – ему невдомек, что творится в моей душе. Или он решил: пусть у других все горит синим пламенем – лишь бы его очаг остался цел? Наверное, Кунанбай не разорился, и дом его не зачах, лишившись одного из своих многочисленных отпрысков. Пусть лучше ничего больше не спрашивает у меня, держится в сторонке. И пусть не городит на меня всякую напраслину – тоже мне, родственничек называется!»
В этих словах таилась неискупленная смертельная обида. О, вражда еще не рассосалась, она вспухла сильнее, как бы напоминая: «Я еще здесь, я не исчезла!»
Кунанбай выслушал ответ, тяжело дыша, потемнев лицом, задыхаясь от гнева. Послание Божея не понравилось и Абаю. Оно разочаровало и сильно огорчило его.
«Где же у них простая человеческая жалость? Тупые бабы, байбише и ее дочери – они могли это сделать, но Божей! Что за жестокость – замучить маленького ребенка, предать его медленной, мучительной смерти, и при этом быть рядом, спокойно смотреть на все это! Что же он, всегда такой обходительный, почтенный, добродетельный только с виду такой? Других обвиняет в нечестивости, а что же сам? Чем он лучше Кунанбая, которого проклинает, с кем враждует постоянно?»
Так думал Абай, опечаленный и подавленный.
Кунанбай был в ярости. Не мигая, одноглазо уставился на сына, произнес срывающимся голосом:
– Что это, сынок? Выходит, мой ребенок для него не человеческое дитя, а какая-то жалкая зверюшка? Нет, его ненависть ко мне не утихнет до самой могилы. Он же готов разодрать, загрызть, убить любого из моих сыновей, истреблять подряд всех моих потомков, выкалывать им глаза и зубами в клочья рвать! А что мне остается делать? Есть один выход… Я еще немного подожду, потерплю…Надо посмотреть, чем все это кончится, – сказал Кунанбай, и вид у него при этом тоже был подавленный.
По прошествии нескольких дней после этих событий из аула Божея пришла весть, которая всеми ожидалась, – в предчувствии жуткой беды, – но все же для всех оказалась неожиданной.
Умерла Камшат. Несчастную девочку, скончавшуюся утром, поторопились схоронить в тот же день, сразу после обеда. Бесчеловечно поступил дом Божея, похоронив ее без уведомления дома Кунанбая и родной матери ребенка, Айгыз. Ужасную весть услышали она и Улжан сегодня из уст одного пастуха.
Не только Кунанбай – все в доме осудили Божея. Особенно старая Зере и Абай – они были убиты его черным поступком. Если недавний ответный его приговор показался им нехорошим, то последнее деяние Божея предпоставило их перед его косностью и непостижимой, нечеловеческой жестокостью. Но Божей, видимо, и сам почувствовал что-то неблагополучное. Стало известно, что в день смерти девочки он советовался с Байдалы, с близкими: «Может быть, надо сообщить Айгыз?» Но резко воспрепятствовал Байдалы, тут же сообщив, что Кунанбай передал во владение роду Бокенши урочище, принадлежащее роду Жигитек.
С тех пор, как пастбища Копа и Каршыгалы были отобраны у Жигитек и переданы Бокенши, между этими родами каждый день возникали споры-раздоры по поводу пастбищ, выбора кочевых станов, выгонов для кобыл. Прежде жившие в большом согласии между собой роды эти стали охладевать друг к другу.
Байдалы, Тусип и другие аткаминеры, чувствуя это, потеряли покой: «Как бы не обидеть Бокенши, не выпустить бы их из родственных объятий». Ведь для них Бокенши были главной опорой в борьбе с Иргизбаем. И в ежедневных этих тревогах они видели причиною всех бед одного Кунанбая с его кознями. Божей так же болезненно воспринимал беспокойные новые обстоятельства в отношениях с родичами и тоже был очень зол на Кунанбая. Так уж случилось, что именно в это сложное время, на которое выпала смерть маленькой Камшат, Божей вынужден был повести себя столь жестоко.
Но в душе Абая не было прощения Божею, виновному в гибели невинной малютки Камшат. Он все равно не мог бы встать на одну из враждующих сторон в этой борьбе взрослых, в которой испытываются подлинная человечность, совесть и честь.
Фрагмент 4
Божей болел недолго, не больше недели. Он, как только слег, так больше уже и не смог подняться. С первого же дня здоровье стало резко ухудшаться. Вскоре стало ясно, что Божей неотвратимо приближается к могиле, его как будто притягивала сама земля. На третий день болезни он начал метаться в постели, задыхаясь, весь в сухом жару, томясь и не находя себе места.
Байсал, на своем веку повидавший немало смертей, потрогал пульс у больного и после этого сидел рядом, безнадежными глазами глядя на него. Тут же находились Тусип, Байдалы, Суюндик и другие. Кроме друзей, соратников, близкой родни никого больше не было. Все ждали, что Божей захочет сказать им что-то важное перед смертью. Байсал проговорил негромко:
– Сейчас у него приступ. Хорошо бы ему как следует пропотеть – это может помочь. Пот выпаривает болезнь изнутри.
Божей вдруг вздрогнул, открыл глаза и, с трудом ворочая языком, заговорил. Его бескровное, землисто-серое лицо стало меняться на глазах, наливаясь свинцовой тяжестью. Срывающимся голосом, то громким, то совсем утихающим, произнес невнятно:
– Приступ?.. Изнутри, говоришь?.. Ну да, хворь пожирает меня изнутри. Все кончено… Ухожу. Кунанбаю будет просторнее…на земле. Я… я скоро откочую в иной мир. Перестану стоять на его пути… Но… что… будет с вами?
Из четверых его соратников, сидевших рядом, только один Суюндик заплакал. Трое остальных хранили суровое молчание, сидели, словно окаменев.
Таково было прощальное слово Божея. После этого он уже ничего не говорил, впал в беспамятство. Через четыре дня скончался, не приходя в сознание.
Решение не приглашать Кунанбая на похороны приняли Байсал и Байдалы.
Божей испустил дух поздно вечером, и эти двое, словно потеряв рассудок, ночь напролет рыдали и вопили вместе с женщинами, детворой, стариками и молодыми джигитами. Когда вновь прибывшие люди вошли в дом и с рыданиями стали обнимать родных и друзей Божея, Байсал вдруг резко выпрямился, вскрикнул и рухнул на пол. Он был в обмороке. Байдалы, Тусип и Суюндик вынесли его из толпы, уложили в сторонке, и Байдалы сказал:
– Слезами не вернешь батыра Божея. Если бы он мог ожить от наших пролитых слез, то давно бы ожил. Слез пролито много. Посмотри сам! – И Байдалы показал на множество людей, женщин и мужчин, скорбными причитаниями оглашающими ночное небо.
Байдалы, сам убитый горем, беспрерывно, тяжко вздыхающий, тем не менее призывал Байсала:
– Возьми себя в руки. Крепись. Пора всем нам прийти в себя, – и тут же обратился он к остальным вокруг себя. – Будем готовиться к похоронам. Надо отправлять гонцов.
Этой же ночью, собрав человек пятьдесят молодых джигитов, придав им в руководство несколько умудренных в деле стариков, друзья Божея начали готовиться к погребальным действиям.
Байдалы решал, кого приглашать, куда посылать гонцов. И это было, в основном, его решение – отлучить от похоронных торжеств Кунанбая и его аулы.
Уже заполночь человек сорок сели на коней, у каждого гонца на поводке была запасная лошадь. Им выделили самых выносливых, быстрых коней, гонцы со скорбной вестью разлетелись в ночь, во все стороны. Должны были быть оповещены соседи и родственники всего Тобыкты – от ближайших Керей, Матай и до самых дальних, обитающих на окраинах тобыктинских владений – родов Шор и Бошан, что у пределов Каркаралы.
На восходе солнца подвезли и поставили рядом с юртой Божея самую большую, о восьми створках, белую юрту Суюндика, в которой до погребения должно было покоиться тело усопшего. Внутри траурная юрта была пуста, лишь весь пол устлали коврами. С правой стороны от входа поставили высокое ложе, накрытое черным покрывалом. На это траурное ложе и вознесли покойника, оставили до его погребения. Здесь должны были читать заупокойные молитвы.
При выносе тела Божея из его собственного дома и перемещении в траурную юрту, был великий плач, раздались скорбные причитания жен и дочерей Божея, всех его домашних. Справа от входа Байдалы собственноручно укрепил траурный стяг из черной материи.
Этот стяг на конце копья был поднят в знак обета живых усопшему в том, что его достойно проводят в последний путь, в признание великого почитания его памяти, в знак печали и скорби по нему. Если бы покойный Божей происходил из ханского рода, то вывешено было бы знамя белое, голубое или полосатое. По цвету знамени определялся уровень знатности покойника. Если умирал простолюдин, то цвет стяга зависел от его возраста. По этому вопросу Байдалы советовался с Суюндиком, большим знатоком народных обычаев.
Суюндик пояснил, что по смерти молодого человека стяг полагается красный, у тела старого человека должен быть поднят стяг белый. А для человека среднего возраста, каким был Божей, траурный флаг положен быть двухцветным, полосатым – черно-белым. Такой стяг и вывесил Байдалы.
Этот траурный знак, вывешенный после смерти Божея, свидетельствовал о том, что память покойного будет окружена особенно торжественным вниманием. А это означало, что траурный срок будет длиться в течение года после погребения – и закончится асом, большой поминальной тризной.
Совершен был еще один ритуал, освященный старинными обычаями – после вывешивания стяга подвели к дверям траурной юрты и привязали к косякам, с разных сторон, двух коней. Один был огромный темно-рыжий жеребец с крутой шеей, на нем Божей ездил еще прошлой зимой. Другой – темно-серый, подтянутый, стройный – был взят Божеем под седло только весною этого года.
Увидев коней, на которых всеми чтимый Божей ездил совсем еще недавно, народ издал громкий вопль горя и печали. Многие плакали навзрыд, старики клонили свои головы к крюкам посохов, на которые они опирались обеими руками, иные падали на колени и, упираясь ладонями в землю, склонялись в низком поклоне.
– О, несравненный наш арыстан, лев отважный! О, родимый мой! Бауырым-ай!
И вновь Байдалы успокоился раньше других. Он подошел к темно-рыжему коню, стоявшему справа от двери.
– Друг верный! Ушел твой хозяин, оставил тебя! С кем теперь останешься? Одинокий ты, покинутый навсегда! – сказал он, достал нож, ухватил одной рукою коня за челку и резким движением обрезал ее.
Затем, обойдя лошадь сзади, ухватил ее за хвост и, с хрустом перерезая грубый конский волос, отхватил пол-хвоста, чуть повыше сустава задней ноги. То же самое проделал он и с темно-серым жеребчиком. Обкарнав обеим лошадям хвосты и гривы, он разнуздал их и отпустил к другим, ходившим недалеко. И сразу обе стали выделяться среди остальных. На этих двух лошадях, заметно помеченных, никто не должен был ездить. За год они должны нагулять жир, и потом их забьют на поминальной тризне хозяина.
Байдалы посмотрел вслед лошадям и объявил для всех:
– У темно-серого хвост и грива черные, масть подходит. Пусть этот конь и будет траурным конем. При кочевке надевайте на него траурную сбрую от батыра-хозяина, пусть конь ходит под его седлом. Накрывайте его черной траурной одеждой Божея.
И это решение Байдалы не подлежало обсуждению.
После чего все акимы аулов, совместно со старшинами, во главе с Байдалы и Суюндиком, приступили к обсуждению того, сколько и какого поголовья скота пойдет на забой для предстоящей тризны по Божею.
«Смерть у богатых таскает золотые плоды, у бедных оголяет зады» – так говорится, но Божей не беден, хотя и не богат, и у него много сильных сородичей и богатых друзей, которые вместе с ним, пока он был жив, достигали общих целей, трудились и наживали. Так что они не могут предать его забвению! Разве останутся в стороне, когда друга еще не похоронили?
Эти мысли не были высказаны вслух, но каждый из оплакивавших Божея родственников и друзей думал именно так.
Все расходы они берут на себя, никак не утруждая дом Божея. Договорились между собой, что оттуда даже хилого козленка не возьмут для поминок. В течение траурного года всякий бесприютный, усталый, проголодавшийся путник, близкий и дальний, может спешиться и привязать коня у очага Божея. Их благодарные молитвы обернутся Божьей благодатью для аруаха Божея на том свете. Байдалы и сподвижники его хорошо запомнили назидания мулл и ходжа, внушавших им «исполнять все обряды по покойнику, согласно обычаям, не оставлять в забвении дух умершего» и это будет угодно Богу.
Все равно очагу Божея расходы еще предстоят, причем неисчислимые расходы! Потому и самые первые необходимые затраты должно разделить меж друзьями-соратниками Божея и его сородичами. И они, проявив необычайное единодушие и подлинное братство, не позволили себе удариться в скупость. Подобного общинного жертвоприношения – пидия на алтарь доброй традиции давно уже не происходило в степи. Смерть и похороны Божея вновь вернули к кочевникам этот высокий обряд траурного благодеяния.
Во главе с Суюндиком, Байсалом и их окружением родичи наперебой вызывались помочь, перечисляя все то, что они жертвуют из своего скота, из ценных вещей, драгоценных изделий: «я столько-то даю на похороны», «это мои приношения», «это мой вклад на помин души». На пожертвования давали – кто пару лошадей, кто верблюдицу, кто слиток серебра – жамбу, кто слиток золота или серебра в форме копыта жеребенка – тайтуяк, кто такой же слиток в форме бараньего копытца – койтуяк.
К концу траурного благотворительного собрания просчитали, что весь сбор пидия составляет несколько «девяток». Девять верблюдов – главная девятка.

Поделитесь записью в соцсетях с помощью кнопок:

Просмотров: 7521
Рейтинг:
  • 3